И он узнал лица. С того времени ему нечасто приходилось видеть такие четкие и недвусмысленные снимки, как фотография Джона и Виолетты у каменного столика. Он чувствовал, как что-то побуждает и в то же время удерживает его от дальнейшего изучения фотографий. Он был бесстрашным исследователем, но не сказал бы, что это ему было позволено, что он намеревался всю свою жизнь поиском доказательств и однозначных ответов на самые невероятные вопросы. Хотя случилось именно так. И когда это произошло, ничто больше не могло повлиять на него.
Он был уверен, что нашел объяснение. Это объяснение не было похоже на призрачные описания существования одних миров внутри других или о рассуждениях о субсознании Виолетты.
Сначала он подумал (хотя в душе жила надежда), что он ошибся: его обманули или сыграли над ним шутку. Не считая одного единственного изображения у каменного столика — говоря научным языком, аномалии, не представляющей интереса, — не могли же все остальные быть плющом, изогнувшимся в виде когтистой лапы, отблеском света, падающего на бальзамин, образуя очертания лица? Он знал, что отблески света могут преподнести разные неожиданности и сюрпризы: не могло ли и это быть одним из них? Нет, не могло. Случайно или преднамеренно Нора и Тимми Вилли поймали в кадр существа, которые казались на грани превращения из нормальных в диковинные. Явно чувствовалось птичье лицо и коготь, все-таки коготь, сжимающий ветку, был рукой, рукой, торчащей из рукава. Если долго вглядываться в снимок, в этом не оставалось сомнения. Эта паутина была не паутиной, а свисающей юбкой женщины, чье бледное лицо проглядывало сквозь темную листву. Почему он не дал им фотоаппарат с более высоким качеством съемки? На некоторых фотографиях они буквально толпились, отступая в безфокусное пространство. Какого они были размера? Всех размеров, к тому же еще перспектива была искажена. Такие же по длине, как его мизинец? Такие же по величине, как жаба? Он сделал отпечатки на слайды, разложил их на листе бумаги и часами просиживал над ними.
— Нора, когда ты ходила в лес в тот день, не видели ли ты, ну… чего-нибудь особенного, чтобы сфотографировать?
— Нет. Ничего особенного. Только… нет, ничего особенного.
— Может быть, мы снова можем пойти, с хорошим фотоаппаратом, и посмотрим, что мы сможем увидеть?
— О, Оберон!
Он пролистал Дарвина и перед ним забрезжил слабый свет гипотезы, правда, еще очень далеко, но постепенно он становился ближе. В первобытных лесах, в результате борьбы, продолжавшейся целую вечность, человеческая раса отделилась от своих ближайших родственников — волосатых обезьян. Казалось, что человечество пыталось отделиться не один раз, но все попытки были неудачными; от них не осталось даже и следа, кроме странной, аномальной кости. Человек научился говорить, разводить огонь, делать орудия труда — только поэтому он выжил.
Предположим, что ветви нашего старого фамильного дерева — ветви, которые, казалось, были обречены на гибель — фактически не погибли, а выжили, выжили, узнав искусство, как нечто новое в мире, но совершенно отличное от того, к чему привыкли их старшие братья — мы. Предположим, что они научились становиться невидимыми для очевидцев. Предположим, что они научились жить, не оставляя следа; ни кургана, ни кремня, ни резной фигурки, ни костей, ни зубов.
Он подумал о тысячах лет — сотнях тысяч — которые потребовались человечеству, чтобы узнать все, что оно знает; овладеть мастерством, выйдя из абсолютного невежества животного мира; делать удивительные вещи, неуклюжие черепки которых мы находим среди пепелищ спустя тысячелетия. Предположим, что эта другая раса, время существования которой могло быть установлено, провело все эти тысячелетия, совершенствуя свое собственное мастерство. Грэнди когда-то рассказал историю о том, что в Британии маленькие люди были необычными жителями, которых довели до такого состояния при помощи тайных проделок захватчики, владеющие металлическим оружием — отсюда их первобытный страх и желание избежать всего, что сделано из железа. Может быть, это и так! Перелистывая страницы Дарвина, он думал, что подобно тому, как черепахи наращивали свой панцирь и на шкуре зебры возникали полоски, как люди, подобно детям, учились ходить, говорить и овладевать своим мастерством, так и те, другие изучали свои ремесла, скрываясь и заметая следы, чтобы раса людей сажала растения, производили вещи, строила, охотилась с оружием в руках и не замечала их присутствия.
Они не смогли или предпочли не прятаться от Тимми Вилли и Норы Дринквотер, которые засняли их изображение «Кодаком».
С того времени фотография стала для него не просто развлечением, а неким инструментом, хирургическим скальпелем, который срезая лишнее тонкими слоями, добирается до сути и тайна предстает перед его испытующим взглядом. К несчастью, он обнаружил, что сам он не мог быть свидетелем любых доказательств их присутствия. На его фотографиях лес, в котором без сомнения водились приведения, был только лесом. Ему нужны были средства, чтобы решить бесконечно запутанную задачу. Он продолжал верить, — да и как он мог не верить? — что объектив и снятая пленка были бесстрастны, что камера могла придумать или исказить образы не более, чем морозное стекло отпечаток пальца на нем. И все-таки, если бы кто-то был с ним в то время, когда он снимал то, что казалось ему случайным образами — ребенок, обладающий сверхчувствительностью — то иногда эти образы обретали лица, правда, едва уловимые и нужно было уметь разглядеть их.